• ,
    Лента новостей
    Опрос на портале
    Облако тегов
    crop circles (круги на полях) knz ufo ufo нло АЛЬТЕРНАТИВНАЯ ИСТОРИЯ Атомная энергия Борьба с ИГИЛ Вайманы Венесуэла Военная авиация Вооружение России ГМО Гравитационные волны Историческая миссия России История История возникновения Санкт-Петербурга История оружия Космология Крым Культура Культура. Археология. МН -17 Мировое правительство Наука Научная открытия Научные открытия Нибиру Новороссия Оппозиция Оружие России Песни нашего века Политология Птах Роль России в мире Романовы Российская экономика Россия Россия и Запад СССР США Синяя Луна Сирия Сирия. Курды. Старообрядчество Украина Украина - Россия Украина и ЕС Человек Юго-восток Украины артефакты Санкт-Петербурга босса-нова будущее джаз для души историософия история Санкт-Петербурга ковид лето музыка нло (ufo) оптимистическое саксофон сказки сказкиПтаха удача фальсификация истории философия черный рыцарь юмор
    Сейчас на сайте
    Шаблоны для DLEторрентом
    Всего на сайте: 41
    Пользователей: 1
    Гостей: 40
    MichealRowan
    Архив новостей
    «    Сентябрь 2023    »
    ПнВтСрЧтПтСбВс
     123
    45678910
    11121314151617
    18192021222324
    252627282930 
    Сентябрь 2023 (703)
    Август 2023 (964)
    Июль 2023 (990)
    Июнь 2023 (889)
    Май 2023 (1032)
    Апрель 2023 (805)
    Мария Семенова: Царский витязь. Том 2 (фрагмент книги)

    Мария Семёнова

    Царский витязь. Том 2

    Доля пятая

    Орудье о блюде

    — Не пущу!

    Воздетая клюка рассекла воздух. Шерёшка стояла в калитке, словно дом от злых гонителей защищая. Воронята даже прянули назад, к саночкам, откуда выбиралась испуганная Надейка.

    Седые Шерёшкины пряди вились по плечам, наделённые недоброй собственной жизнью.

    — Вон отсюда ноги, приблудыши!

    Лыкаш с места не сошёл, но загрустил. Славненько начиналось деяние, должное к державству его вознести. Когда первый шаг таков, каких бед завтра ждать?.. Он доподлинно знал: Белозуб чуть не плакал, выпрашивая себе это орудье, но учитель был непреклонен. «Воробыш пойдёт. И Ворон с ним, для пригляду». Лыкаш с радостью уступил бы честь, да кто ж спрашивал?

    Покосившись на Ворона, гнездарь забыл свои горести. На это стоило поглядеть! Надменный дикомыт, чьи дела уже обросли баснословными пересудами, стоял виноватый. Гордые брови сложились жалобным домиком.

    — Мы не баловства ради, тётенька.

    — А ты! Охаверник!.. Ты!..

    — Нас учитель на орудье послал.

    — Знать бы, что половину шайки притащишь, воли моей не спросив, я и тебя…

    — Ты хоть выслушай, тётенька.

    — Слышать ничего не хочу!

    — Такое наше орудье, что стервоядцам здешним досада великая сотворится.

    Костлявые руки крепко стискивали клюку. Шерёшка молчала, трудно дыша. В глазах всё не унималось тёмное пламя. Наконец бобылка кивнула на мальчишек с Надейкой, спросила недоверчиво:

    — Эти, что ли, досаждать станут?

    — Нет, тётенька. У них…

    — Так пусть лыжи воротят, отколь пришли!

    — У них орудье своё. Станут обходить кипуны, камешки весёлые собирать, грязи цветные.

    — Пусть опричь моей калитки плетутся!

    В Чёрной Пятери уже не все помнили дивный запах Шерёшкиного печенья. Только звучали в общей опочивальне сказы о воровских подвигах нынешних старших.

    — Ты бы хоть спросила, на что…

    — Вчера не знала и завтра не пригодится. Уводи, отколе привёл!

    — А на ризы святой царице Аэксинэй, на плащ государю мученику Аодху.

    Шерёшка замолчала, осёкшись. Впрочем, сошку держала по-прежнему крепко и зло.

    — На какие такие ризы?

    — Про это, тётенька, Надейку расспрашивай. А ежели не любо нас принимать…

    — В дровник веди, — бросила, отворачиваясь, немилостивая бобылка. — И вас, остолопов двоих, в избу не пущу, не надейтесь.

    Лыкаш сбросил с плеч лямки алыка.

    — Пошли, — сказал ему Ворон.

    — Куда?

    — Людишек будешь опы́тывать.

    Лыкаш опять загрустил. Он полагал засесть с Шерёшкой за стряпной склад, недавно найденный в книжнице. Думал, Ворон сам отправится доводить вороватых насельников до ночного удушья, выведывая, чей отец уволок из крепости царское блюдо да в какую сторону продал.

    — Может, ты скорее управишься?.. — вырвалось у него.

    Ворон поднял бровь. Его дело догляд. Он, конечно, не даст Лыкашу ни пропасть, ни потерпеть неудачу… но и подменять собою не станет. Лыкаш только рукой махнул, первый вышел вон со двора.

    Дровник у Шерёшки был просторный, щепы и чурки полнили навес едва до середины. Тщедушные хворостины, добытые хозяйкой, сразу было знать от поленьев, наколотых мужскими неутомимыми руками.

    Надейка вытащила свою постель, разложила у стенки. Ирша с Гойчином собирались ночевать дорожным обычаем, довольствуясь кожухами: «Мы мораничи. Нам с дядей Вороном на орудья ходить!» И удрали со двора — якобы разведывать кипуны. На деле, конечно, подсматривать, как-то дядя Ворон будет досаждать деревенским. А заодно — хоть ненадолго убраться от злющей хозяйки, с которой один только дядя Ворон сладить и мог.

    Надейка выкладывала из санок последнюю плитку чёрного камня, добытого в развалинах крепости. На крылечке вновь стукнула сошка.

    — Ты, бестолочь, какое понятие о царских ризах можешь иметь? — требовательно и как-то обиженно спросила Шерёшка. — Ты в Беду хорошо если в мамкином брюхе играла!

    Надейка покорно опустила глаза:

    — Твоя правда, тётенька. У государыни платье белое, всё синими незабудками. А у государя корзно серебряное, с плеча книзу прикраса в синюю и зелёную нитку…

    — Тьфу! — озлилась Шерёшка. — Где то узорочье, негодница? И где наши грязи?

    — На картине…

    — Что?

    — Мне картину велено поновить. С четой праведной.

    — Кто велел?

    — Господин Лихарь орудье вменил…

    Шерёшка зло отмахнулась:

    — Картины жаль. А Лихарю неудача поделом станет.

    Надейка смолчала.

    Шерёшка вдруг ткнула клюкой тяжёленькую чёрную плитку:

    — На чём тёртые глины замешивать собралась?

    — На желтке с водицею…

    — Ты меня провести даже не помышляй. Батюшка мой сам книги сшивал, сам расписывал, — сурово предупредила Шерёшка. — Краски твои провоняют, иссохнут, трещинами пойдут! — И злорадно предрекла: — Загубишь, Лихарь тебя…

    Отболевшие ожоги закалили Надейку. Она не вверглась в былое помрачение, лишь чуть вздрогнула.

    — На желтке не иссохнут, тётенька. А чтоб не протухли, уксусом разведу. Закончу, для крепости рыбьим клеем промажу…

    Шерёшка тяжело помолчала, пряча удивление.

    — Кто научил? — спросила она затем.

    — Я от образа Матери… художество постигала…

    — Врёшь, — наставила костлявый палец Шерёшка. — Угольями берёсту марать — это да, это всякий наловчиться способен. А красками — нет! Умишка не хватит! Их от Богов взысканные люди в старину обрели и нам науку оставили. Сей же час сказывай, кто на ум направлял! Не то вовсе выгоню и показываться возбраню!

    В дровник сунулись воронята. Босые, с мокрыми по колено ногами, штаны перемазаны жёлтым и красно-бурым. Шерёшка зашипела на них. Оба мигом исчезли.

    Надейка отвела глаза:

    — Меня дедушка Опура учил.

    За углом раздались смешки. Опура! Каких только прозваний людям не нарекают!

    — Я кого выгнать сулила, если снова соврёшь?

    — Не вру я, тётенька. Он мне показал, как тереть, как кисти вязать…

    — Опура? Он до твоего рождения последний ум обронил. Вот что, девка…

    — Как есть обронил, — прошептала Надейка. — Когда стена падала, святой жрец хвалы Владычице возносил, а дедушка остатний уголок изрисовывал. Краснопева потом костей не нашли. А дедушка умом подался, когда ему труд всей жизни земными корчами обвалило.

    — Ты почём знаешь? Ты тогда…

    — Мама сказывала.

    Воронята осторожно присели на порожек дровника, стали слушать. Полоумного Опуру они не застали. Не видели, как старец бродил безлюдными переходами. Не слышали, как беседовал сам с собой, поднося жирник к остаткам стенных росписей. Ирша и Гойчин были уже из нового поколения.

    — Для нас всё случилось вчера, — совсем другим голосом сказала Шерёшка. — Вам, подлёткам, отцы-матери донесли. А скоро одни бабкины сказки останутся, никто им и веры не даст.

    — Так он что? — робея, спросил Гойчин. — Дед этот?

    Грустная, задумчивая Шерёшка была совсем непривычна. Как обходиться с ней, пока она размахивала палкой, грозясь прогнать за забор, они успели постичь. Как поступать с тихой и печальной — понятия не имели.

    — Вам, малышне, уже не представить солнца на башнях Царского Волока, когда наш корабль подходил заливом, — проговорила Шерёшка. — Для вас это Чёрная Пятерь, где людей меньше, чем крыс, и на каждый жилой покой по три хода заваленных. Кто, рассматривая груду костей, углядит былую красавицу?

    Женщина помолчала, конец сошки вычертил по уто́пку странную загогулину. Воронята переглянулись. Учитель сравнивал крепость с гордым воином, принявшим раны, но по-прежнему сильным и непреклонным. Такое сравнение мальчишкам нравилось больше, но с Шерёшкой спорить — себе дороже. Только раскричится. И больше ничего не расскажет.

    — Я же видела старика, — тихо продолжала Шерёшка. — Когда печенье Ветру вашему приносила. Брезговала вонючкой, нос воротила. Знать бы, что это ради его образов и поли́чий мы с мужем горести морские терпели! Верный список с картины чаяли домой увезти! — Шерёшка вздохнула. Сложила руки на сошке, утвердила сверху подбородок. — А после…

    «А после я мимо ходила. Своё горе лелеяла. Вот, думала, земля носит противного! Когда моих мужа с доченькой…»

    Вслух она этого не произнесла.

    — Тётя Надейка, — опасливо прошептал Ирша, — а ты как про дедушку поняла?

    Надейка ответила так же тихо:

    — Я в надвратной молельне узор на берёсту переводила…

    — В надвратной? Там же крыши нет и стены суровые?..

    — Уходит всё, — сказала Шерёшка. — Расточается. Чего огонь не сжёг, вода по капле смывает. Дети ваши и того, что сейчас есть, не найдут.

    — Тогда тоже не много видать было. Остаточки. Зачин прикрасы в уголке. Как дальше совьётся, не угадаешь, а всё одно загляденье. Я рисовать… оглянулась, дед Опура стоит. Взял уголь у меня, заругался, мол, обточен не так. Бранится, а сам узор выводит верной рукой…

    Шерёшка вдруг вновь рассердилась:

    — Погляжу ещё, что ты намалюешь!

    — Тётенька Шерёшка, — сказал тихий Гойчин, — тебе, может, дров нарубить? Полы вымести? Починить что?..

    Духовая щелья

    «Ну вот объявлюсь я вельможам. Клеймо открою. А дальше?»

    Стоит сделать долгожданный первый шаг, и кажется, будто весь путь уже пройден. Ничтожный отрок воочию видел себя витязем. Вождём, готовым говорить с высшим почётом Андархайны.

    «Только пусть попробуют рукой отмахнуться!»

    Светел представил длинный стол вроде того, что накрывали для братской трапезы в Твёрже. Красных бояр, разодетых, как богатые купцы в Торожихе. Избы по сторонам большой улицы, опять вроде твёржинских, только нарядней, выше.

    И ему, Светелу, сидеть во главе того стола.

    О чём толковать с андархскими большаками? Сколько ни думал — ничего придумать не мог. Попеченья будущего царствования сводились в его разумении всего к двум заботам.

    Вот первая:

    «Велю вам, могучие воеводы, по камешку разорить Чёрную Пятерь! Сам первый пойду и уж не уймусь, пока брата не вызволю!»

    И вторая:

    «А кто словом заикнётся Коновой Вен воевать, я того не гневом опалю, я того кулаком в землю вгоню!»

    Что ещё делать, нарёкшись Аодхом Пятым?

    Поди знай. Так далеко Светел до сих пор не заглядывал.

    Это был узкий бедовник, длинный и прямой, как копьё. Его огненным мечом прорубили вихри Беды, рвавшиеся в каменную щель меж холмов. Теперь здесь гуляли обычные ветры. Жгучие, свирепые. И дули, как водится, прямо навстречу походникам. Старые зяблины на щеках отзывались памятной болью. Светел корчил рожи под меховой личиной, силясь разогнать кровь. Щурил глаза в прорезях, жёсткой рукавицей сдирал с ресниц лёд. Ветродуй, по крайней мере, сметал кидь из-под ног, выглаживая дорогу. На иртах своей работы бежалось легко и задорно. Каёк со звоном втыкался в крепко слежавшуюся, бороздчатую белую толщу. Взвизгивал, проворачиваясь. Взлетал в новом замахе. Разогнанные санки катили сами собой. Почти не дёргали пояс.

    Временами Светел оглядывался, ибо сзади бежали заменки. «Нас потому так зовут, что мы всякого воина заменяем, — пояснил Косохлёст. — Сестра вот из лука бьёт, когда дядя Гуляй дострелить не умеет…» Доверчивый отрок сперва рот разинул: ух ты! После вообразил страшный лук Гуляя в тонкой руке Нерыжени. Больше он ни о чём Косохлёста не спрашивал.

    И называть Нерыжень милой белянушкой даже про себя не тянуло.

    Источенный ветрами бедовник казался рекой, пробившей русло среди дремучих урманов. Кое-где из-под снега выпирали громадные изломанные стволы, все макушками к северу. Сразу видно: люди поблизости не живут. Ни полозновиц от тяжёлых саней дровосеков, ни отметин топора или пешни.

    — Ишь, посохом размахался, — ворчал сзади Косохлёст. — Не призадумался, па́сока, в кого комья летят!

    Пасокой бывалые витязи именовали хвастунов, на деле ещё не багривших кровью меча.

    — Ладно серчать, братец, — серебряным голоском вступилась Нерыжень. — Не видишь, из сил вымотался мальчонка. Ему, может, пособить надо, а ты всё бранишь.

    В один из первых дней Светел попался. Полез спорить, будто ничуть не стомился. «Ах так?» Косохлёст сразу подбавил ему поклажи со своих и сестриных санок. Спасибо, сам сверху не сел. Светел сдюжил, конечно. Заодно уяснил себе накрепко: мало ли что ты дома великое место держал. Здесь отроком назвался, ну и помалкивай.

    — Эй! — возвысил голос Косохлёст. — Помочь, что ли?

    Светел ответил через плечо и сквозь зубы, но как полагалось:

    — Благодарствую, дяденька. Сам дотащу.

    Хочешь не хочешь, величай парня младше себя. Светел с тоской вспомнил калашников. Вот где побратимы, вот кто друг за дружку горой! «Может, я от своих людей к чужим людям ушёл?..» Через полсотни шагов он честно попытался представить, как под снегириное знамя прибился бы парнишка со стороны. Увидел свой и Гаркин кичливые взгляды. Даже улыбнулся под меховой харей.

    Тоже небось присвоили бы почёт.

    Нерыжень снова подала голос:

    — Вовсе не жалеешь, братец, меньшого. Кликнет дядя Сеггар привал, ему, бедному, снова без конца шпенёчки крутить, струночку за струночкой ладить…

    Светелу померещился сдавленный смешок за спиной. Там словно ведали про него тайное, зазорное, но что? Поди знай.

    — Не заснуть бы, покуда песен дождёмся, — согласно протянул Косохлёст.

    И опять словно подавился смешком.

    Светел оскалился под личиной. На правду грех злиться, да только больней правды ничто не язвит. Сколько он ни слаживал струны, к следующему привалу они вновь звучали враздрай. Не блюли строя, хоть плачь.

    Надо было знать в ту последнюю домашнюю ночь: от лютых обид добра не родится. Гусельки, которые он долбил, выглаживал, клеил так жадно и яростно, словно прямо на них жизнь со смертью сплелись, — этим гуселькам его тогдашняя надсада пришлась как беременной бабе пинок в брюхо. Не порно выпросталось хилое чадце. Вместо бодрого крика еле мяукнуло.

    «Где оплошка? Сколько санок в путь выпустил, ни у одних копылья с полозьями расстаться не норовят. А тут шпенёчкам струн не сдержать…»

    Постепенно делалось не до разговоров. Уже густели сумерки. Сеггар гнал вперёд, стремясь до темноты пройти Духовую щелью. Чем ближе к холмам, тем беспощадней наседал ветер. В теснине, куда упирался бедовник, гудела воздушная стремнина. Что за сила гнала ветер сквозь трещину возле самой земли, когда всё небо отдано могучим крылам? Светел не знал. И никто не знал. Ни в Левобережье, ни на Коновом Вене. Всюду считали Духовую щелью чудом. Не злым, просто суровым. Бывали хуже места. Здесь, по крайней мере, люди не пропадали.

    Каменное горло можно было обойти, задав крюк вёрст на двадцать, но воевода спешил. Упрямые сеггаровичи входили в теснину, ложась грудью на живой плотный воздух. Поговаривали, будто ветер здесь обретал человеческий голос. Светел хотел вслушаться, но было недосуг. Приходилось двумя руками всаживать посох, чтобы не опрокинуло коварным порывом. Светел убирал лицо, лишь изредка раскрывая правый слезящийся глаз. На левом, неволей подставленном ветру, смёрзлись ресницы. Ветер метал иглы, гвозди, бронебойные стрелы. От такой молотьбы потом больно под веками.

    — Ну погодища! — прихотью воздушных токов донёсся смех Ильгры. — Будто в лодке упором!

    Дойдя до каменной шишки, за которой неясной тенью растворился Гуляй, Светел глянул назад. Заменки приотстали. Лёгкая Нерыжень налегала на каёк, цепляла мёрзлые камни… всё равно съезжала обратно. Даже камыс на лыжах не помогал. Косохлёст тянулся помочь, возился с потягом.

    Ильгра прошла здесь без помощи, но Светел не вспомнил, не призадумался. Живо отстегнул санки, направил в стену, чтобы не снесло. Перепрыгнул с лыжами, проехал по ветру. Радостно ощутил в себе силу — врёшь, вихорь, не сдвинешь! Упёрся, схватил руку Нерыжени, поволок за собой. Шаг, ещё, ещё! Вот и кремнёвый желвак. Руки в стороны разведи — обе стенки достанешь. Одолевая половину неба, ломившуюся навстречу, Светел рывком бросил себя на ту сторону. Вытянул Нерыжень.

    И… весь воздух кругом куда-то пропал. Рот открылся сам собой, как у вытащенной рыбёшки. Затишь казалась неестественной. Почти пугала.

    — Тебя кто просил? — с нешуточной яростью вырвалась Нерыжень.

    Светел отодрал с левого глаза корку льда вместе с половиной ресниц.

    — Ты ж девка… — проговорил он растерянно. Хотел добавить — у нас на Коновом Вене девьё заступать принято… Не добавил.

    — Ещё кто тут девка!

    Изощрённый удар легко пронизал меховую толщу, вязаную, портяную. Выше брюха, ниже груди. Огненным клубком прожёг тело — искры вон! Какие сшибки в Затресье, гордая победа возле Смерёдины?.. Светел задрал кверху носки беговых лыж. А Нерыжень, выплеснув обиду, вспомнила: в теснине остался брат. С тремя санками. Девушка обрадованно устремилась за желвак, но тут Косохлёст сам показался наружу. За ним выкатились его чунки.

    — Ты, олух, оружие без присмотра бросил и сестру к тому понудил?

    Поднявшийся Светел проворно отскочил и только тем избег новой кары. «Я бросил?..» Вслух пенять было без толку. Он торопливо скинул юксы, проскочил мимо «дяденьки», нырнул за желвак. Вихрь немедля пнул его в спину, ринул вперёд. Светел едва устоял. В узких стенах плавала почти кромешная тьма. Санок не было. Ветром столкнуло? Косохлёсту помешали пройти?.. Светел заскользил на коленях, шаря по снегу. Руки натолкнулись на гнутый облук. Санки Нерыжени, заботливо опёртые о валун. Щенячья глупость, бросившая отрока помогать воевнице, сделалась совсем очевидна.

    Свои чуночки Светел нашёл опрокинутыми у входа в теснину. Захотелось разметать по снегу поклажу. Сесть посередине, замёрзнуть. Вовсе уйти от чужих людей, никак не желавших становиться своими. Светел вздохнул, впрягся, потащил. В лицо ударили иглы, копья, бронебойные стрелы.

    По счастью, бежать вдогон пришлось недолго. В щёки пахну́ло влажным теплом. Сеггаровичи шли здешними местами не первый раз, добрые места для ночёвок были давно ими разведаны. Санки витязей стояли огородом у края большой плоской впадины, где снегу лежало на сажень меньше, чем всюду. Внизу тонкой пеленой плавал туман. Не зеленец, даже не оттепельная поляна. Просто грельник, материнская ладонь Земли. Кожух здесь не снимешь, но меховую харю сразу долой!

    — Где болтаешься? — встретил Светела желчный Гуляй. — Брюхо к спине липнет!

    Он, по обыкновению, растирал ногу, наболевшую в дневном пути.

    — Помилуй, дяденька, — смиренно повинился отрок. — В теснине застрял.

    Перед Гуляем он почти лебезил. Очень уж хотелось испытать его прославленный лук, на который, как говорили, стороннему человеку и тетивы не надеть. У Светела был при себе свой, очень неслабый, но можно ли сравнивать!..

    Он быстро вытащил трёх больших шокуров, ободрал, начал стружить, пока было хоть что-то видно. В дружине всякое право приходилось доказывать. Твёржинский отрок никаких вольностей покуда не отвоевал. Знай кланялся да служил.

    — Не побрезгуй отведать, государь воевода, — по старшинству поднёс он Сеггару самые жирные и желанные стружки.

    Сеггар в ответ даже не кивнул. Молча взял, бросил толику на грельник, отдаривая за тепло. Начал есть.

    — Не побрезгуй, государыня первая витяжница…

    И вот так всем остальным.

    Заменки в дружине стояли всего на ступень выше Светела, но кормились едва не слаще вождя с Ильгрой. Так, будто Неуступ ждал от них трудов превыше даже своих. Каких именно — Светел не спрашивал, всё равно не ответят. Ему самому предстояло обсасывать хребты.

    «Вот ослабну, отстану, совсем пропаду, и не оглянутся. Потеря невелика!» Это говорила обида. Светел знал, что не ослабеет. Шокуры, выкормленные в прудах Твёржи, даровали великую силу. Ему, не другому кому. И ещё предстояло раздавать верхосыточку — калачи, испечённые в ту последнюю ночь. Тонко нарезанные, до нежного хруста высушенные в печи… Светел опять же по чину обнёс лакомством дружинных. Попотчевал добрый грельник, взял сам. Ничего вкуснее не было на всём белом свете.

    Домашнее благословение медленно растворилось во рту. Пока оно таяло, Светел пребывал в своей ремесленной. Обнимал братёнка, маму, бабушку. Теперь он знал, почему семьян не было у дверей, пока он исступлённо строгал Обидные гусли. Скоро вынется из короба конечный сухарик, развеется запах… ещё ниточка оборвётся, ещё след позёмкой затянет…

    Светел тоскливо сглотнул последки домашнего вкуса. Взял рыбьи шкурки и косточки, понёс прочь — птице и зверю, чаявшим угощения от людей.

    Другой глупостью и преступлением Светела были проволочные струны Обидных. Обрадовался, дурень, стальному моточку, щедрому подарку Небыша! Изначально думал дедушкины гусельки обновить по образу Золотых: пусть бы его вспоминали, звеня в руках у братёнка. Не обновил. С собой проволоку унёс, как украл. Едва ли не в отместку, что Золотые дома остались. Ну и вышло — сам себя наказал. Где было знать, что тонкие стальные тетивы боятся мороза? Светел каялся, мечтал где-нибудь раздобыть жил. Не на каждой ночёвке гусли вытаскивал. Только там, где стужа давала хоть какую-то щаду.

    — Опять бренькать уселся. Чем бы уши прикрыть, — немедля заворчал Косохлёст.

    Заступа Нерыжени ударила больнее нападок.

    — Да он, может, петь и не будет. Пока-то струночки соберёт… А там сон сморит.

    Щекам стало жарко. Воевница не сильно ошиблась. С прошлой игры Светел нарочно ослабил струны, чтобы пережили мороз. И вот тебе: шпенёчки даже такого усилия не хотели держать. Два крайних вовсе выскочили из гнёзд.

    «Что же с вами в битве будет, родимые, коли в санках один раз кувырнулись да оплошали?..»

    Рассудок искал объяснений. Сотни сделанных лыж одним голосом винили дурной нрав вагуды, рождённой в обиде. «Дрянной сосудишко. А я иной заслужил? Руки — сковородники, голос — корябка… Смолой, что ли, разведённой гнёзда изнутри напитать?..»

    Руки меж тем знай вправляли выпавшие шпеньки, напрягали струну за струной. Спасибо Торожихе, Крылу, спасибо поношениям, принятым на купилище! Светел теперь что угодно мог пропустить мимо ушей.

    «Это было в горестный год… Ждал скончанья света народ…»

    Последнее время из Левобережья приходили хорошие песни. Иные складывали будто нарочно для того, чтобы по ним гусли налаживать.

    «А над ней застыл валун в ковыле…»

    Светел выждал, заново попробовал голоса. Гусли звучали верно. Всё-таки он спустил нижнюю струну — проверить, не слишком ли свободно ходит шпенёк.

    — А я думал, ветер в Духовой щелье воет, — буркнул из кожуха Гуляй. — Всем игрецам наш игрец! Ни тебе песен дождаться, ни спать не даст.

    — Крыло, бывало, из чехолка пока тянет, сам уже слышит, где нестроение, — добавил другой голос. — Один шпенёк повернёт, сорока вёрст как не бывало! Подмётки горят, ноги плясу просят…

    — Будет тебе, дядя Кочерга, снегирька орлиной высью корить, — отравленной стрелкой прозвенел смех Нерыжени.

    «Мне дядя Летень не брезговал удары показывать. Гуслям Леший неупокоенный отзывался. Что ж вы-то пеняете? И про Крыла сказать не хотите…»

    Домашние доблести Светела, его законная гордость, здесь рождали только насмешки.

    — Взялся гусли строгать, всё одно лыжа вышла.

    — Повизгивает, как об снег.

    «Я глянул бы, как ты с гибалом столкуешься!» Светел злорадно представил ущемлённые персты Гуляя. Его нос и своенравную заготовку, раскидавшую клинья. Он знал: это было пустое. Всё прежнее осталось за Родительским Дубом. По сию сторону имели значение лишь воинские начала. Которые Светелу никто давать не спешил.

    Ленивый разговор продолжался:

    — Люди доносят, весной старый гусельник помер. Знатый делатель был. Последними, говорят, дивные андархские гусли построил. Палубки аж светятся, струнки вызолочены…

    Это говорил молодой витязь, носивший древнее и звучное имя: Крагуяр.

    — Вот бы посмотреть да послушать, — вздохнул Гуляй.

    Ильгра зевнула:

    — Знать бы, кому делал?..

    — Крылу небось. Кому ещё такие в руки дадутся? Жаль, забрать не успел.

    «Не успел?» — навострил уши Светел. Он пытался спрашивать, почему Пернатые гусли называли сиротскими. Его как не слышали.

    — Наносная позолота сотрётся, — сказал Гуляй. — Истым золотом игрец сиять заставляет.

    «Крыла вашего я слыхал. Тянусь за ним теперь, достать не могу. Только если бы в Торожихе Сквара запел, Крыла, от срама сбежавшего, до сих пор бы искали!»

    Самому Светелу играть уже не хотелось, хотя и надо было. Сеггар обмолвился о скорой встрече с союзным вождём. Значит, не обойдётся без сравнения гусляров. Светел даже потянулся было за полстью, но спустить струны и закутать гусли не дала совесть. Он словно Жогушке принарядиться велел: перед гостями предстанешь! — а после раздумал, в хоромину не пустил. Руки перебирали, гладили струны… Пальцы очень хорошо знали, где какая тетивка и чего от неё ждать, поэтому пряди голосниц возникали сами собой. Сплетались, сплачивались, обрастали переливами… взывали к словам… «Бредёт вперёд, упрямо брови сдвинув… Мой кровный брат, моё второе „я“…»

    — Это что? — сонно спросила Ильгра.

    — Это, государыня стяговница, гусли думу думают. Может, песня родится.

    Всякий, потянувшийся к струнам, рано или поздно начинает по-своему украшать знакомые песни, затем слагает своё. Плох игрец, избегающий небывалого. Однако Гуляй даже на локте приподнялся. Выпростал из куколя жёсткую бороду. Спросил, будто Светел посягнул на запретное:

    — Тебе, олух, кто сказал, будто сочинять можешь?

    Светел отмолчался. «Если б я кого спрашивал, могу или нет, вот тогда и пытаться было бы незачем…»

    Ильгра спросила миролюбиво:

    — Про что песня будет, подъёлочник?

    — А про то, государыня, — вздохнул Светел, — как мораничи добрых людей в подвалах неволят, за правду голодом уморить норовят… Есть брат, чтоб помочь, да сам голодный. Усы омочить позволяют, в рот — ни-ни.

    — Усы, — пискнула Нерыжень.

    Косохлёст, вроде основательно улёгшийся, выпростал куколь, стал подниматься. Светел хорошо знал эту неспешность. Пока рожу недругу не искрасит, уж не отстанет.

    — Тебя, отрочёнок, прямо сейчас досыта накормить?

    Светел торопливо завернул гусли, уложил струнами вниз. Не склеил он Обидным берестяного чехолка, да что уж теперь.

    — А накорми, — проговорил он и тоже встал, подбираясь для драки.

    «Вот, значит, как у вас науку берут. Ладно, колошматники. Хоть скопом, хоть в очередь. Совсем, чай, не убьёте, а там однажды отвечу…»

    Косохлёст перешагнул сани. Светел не отвёл взгляда. «Рёбра заживут. Коли повезёт, хоть что угляжу…»

    — Цыц там, — сказал воевода.

    Косохлёст замер, как пригвождённый.

    — Дядя Сеггар… — протянул он с ребячьей обидой. — Но ведь сам вразумления попросил?

    Светел тоже гнал прочь досаду. «Почему старики, как за советом придёшь, велят своим умом доходить? А когда вовсе ненадобно, указками сыплют?..»

    — Дурень, — продолжал воевода. Светел даже не сразу понял, кому он пенял. Похоже, сразу обоим. — Учить — велю. Сердце срывать не моги.

    «Сердце срывать?..» — удивился Светел. А ведь правда, брат с сестрой впрямь будто на горячей печке метались, покоя лишённые. И чем дальше, тем хуже.

    «Ну ровно как я, когда Летеню последние образцы плёл… Эти-то какого излома день со дня ждут? Призыва к великому служению, на которое Сеггар обоих у себя холит?.. Да ну их совсем…»

    Раздумья заняли миг.

    — Как скажешь, дядя Сеггар, — процедил Косохлёст. Негромко, медленно. Светел мигом забыл всё стороннее, руки взвились обороняться. Вышло совсем глупо. Мутное небесное серебро плавилось на длинном, в локоть, боевом ноже Косохлёста. Всё перенятое у Летеня закружилось в беспорядке, улетело позёмкой. Сдуру вынутый нож Зарника он тогда отправил в сугроб. Сопляки были оба. Воробьишки в пыли. Теперь…

    — Да не трясись, не с тобой война. — Косохлёст хотел ещё что-то сказать, но Сеггар рявкнул:

    — Четверо!

    Косохлёст прянул влево. Нож пропел, вспарывая пустой воздух. Светел воочию увидел врага, пытавшегося миновать Косохлёста. Не вышло! Ворог скорчился, зажав булькающую рану, а Косохлёст уже бился с другими. Нет! Биться на любки́, мерясь удалью да сноровкой, могут и побратимы. Косохлёст — убивал! Разил, калечил, уберегая кого-то безмерно ценимого… Взмах! — вскроены жилы чужой оружной руки. Обман, разворот! — воет дурным смертным воем не устерёгший глаз. Кувырок, беззвучная молния от земли — и последнему уже не до боя: весь мир смёл огненный ужас, разверзшийся внизу живота.

    Светел снова начал дышать. Такое навзрячь схватывать было что переборы Крыла с ходу запоминать. Раскатился бисер, сверкнул, пропал, собери его! Косохлёст управился даже не вмиг. В ничтожную половину самого короткого мига. Кто другой красовался бы над телами, напоказ сшибал с клинка ещё не загустевшие капли, примеривался к добыче, — не Косохлёст! Юный витязь нёсся прочь, уводя того, кого защитил, и нож в ножны прятать не торопился…

    — Ну! — сказал Сеггар, помедлив. Чувствовалось, искал, к чему бы придраться. Не находил. Косохлёст, толком не отошедший от жутковатого вдохновения, задел взглядом Светела. Но не выплеснул остатков ярости обидным словом. Просто улыбнулся, будто у самого прорвало чирей в душе.

    Светел вдруг задумался, какой наигрыш подобал бы его плясу. Такой же стремительный? А может, грозно-медленный?

    «Измерцался яхонт мой», — отдался мамин голос. Стонал, приплакивал, хороня все надежды. Хочешь воевать, как Косохлёст, начинай дыбушонком. Не жди до десяти годков, будто всё само обойдётся. Хочешь в гусли играть, как Крыло… да ладно, куда тебе, снегирёк, в орлиную высь! Крылом надо родиться.

    Вконец опечалившись, Светел лёг у полозьев, положив под руку закутанные гусли с так и не спущенными сутугами. Его очередь сторожить настанет под утро. Можно будет и шпенёчки сразу проверить.

    — Не могла царевна Жаворонок на какой-то переправе простыть, — шептались у соседних саней.

    — Не могла. Если хоть вполовину такова была, как наша Эльбиз.

    — Наша — Лебедь. Лебеди, вона, посейчас даже на Коновом Вене живут. А жаворонки нежные все в ирий улетели.

    Светел заново насторожил уши. Царевна Жаворонок? Он по этой песне гусли налаживал. Второму имени ничто в памяти не откликалось.

    — Эльбиз никому себя в обиду не даст, — упрямо, словно отгоняя сомнение, повторила Нерыжень.

    — И других отстоит, — сказал Косохлёст. — Ты, сестра, не грусти. Это он всё без правды сыграл.

    Светел высунул голову наружу:

    — Что ещё за Эльбиз?

    У соседних санок притихли.

    Светел вновь смял щекой куколь. В двойном толстом кожухе лежалось тепло по-домашнему. О какой-то Эльбиз печалиться нужды не было, а вот за мать болела душа. Когда сын обратился к Родительскому Дубу спиной, Равдуша запела. В полный голос, как нельзя петь на морозе. Мама за него-то, глотку лужёную, вечно боялась, когда он на спускном пруду под драку песни орал. А сама!.. Голос крылатый золотые крылышки не познобил бы… Может, сына проводив, сама в жару заметалась? И даже бабушка ума не приложит, как ей помочь?..

    Светел не выдержал, сунул руку в санную полсть, вытянул нещечко, обогрел у лица. Тряпичные куколки-неразлучники, что свил ему Жогушка. Двое мальцов, чернявый да жарый.

    «Хочешь сказ послушать, братёнок?»

    «Расскажи! Расскажи!»

    «Ой ты, поле, поле снеговое, не закатный луч тебя кровавит! На закате полем шли герои, алой нитью вышитая слава…»

    Знать бы, нашёл ли уже Жогушка Золотые, спрятанные на полке в ремесленной. Нашёл, вестимо. Взрослым принёс. И Ерга Корениха махнула рукой: чего ждать от дурня! А мама в слёзы ударилась…

    Светелу ночь за ночью доставалось сторожить самую горемычную стражу. Ближе к утру, когда сгущается тьма, а коварная дрёма знай ждёт, чтобы ты на санки присел. Хоть ненадолго. А как не присесть, если с вечера только веки смежил и после — почти сразу снова вставать? Терпи, отрок. Слагай песни, которых никто слушать не пожелает.

    Будил Светела обычно Косохлёст. Валенком под ребро. «Вставай, мешок! Не у мамоньки на полатях!» Заме́ныши язвили намеренно, с удовольствием. Старшие витязи за отрока вступаться не снисходили. Светел злился, молчал. Растил навык вскакивать до пинка.

    Он и нынче сам выплыл к яви, разгоняя клочья тревожного сна. В этом сне Обидные, уносимые рекой текучего снега, плакали голосом Сквариных кугиклов. Белые пальцы дёргали струны, те жалобно звали Светела, рвались одна за другой. Светел гнался по берегу, никак не мог ухватить…

    …А разбудило его не подошедшее время стражи. Всего лишь призрак движения во внешнем мире, за плевой кожуха.

    Сна как не бывало! Светел обратился в слух, продолжая ровно дышать. Ждал, чтобы движение повторилось. Дождался. Гусли, обёрнутые войлоком, метила потревожить чья-то рука. Проникала опасливо, по волоску. Чья? Грельник позволял спать с открытым лицом, но Светел с лихвой получил в щелье ледяных стрел. Втёр в саднящие веки нежного рыбьего сала, упрятал в меховое тепло… за что, кажется, теперь и платился.

    Ясно было одно: рука не чужая. Воришка или подсыл сто́рожа не минуют. «Нешто задремал Кочерга? Вовсе душу изронил, знака не подав? Небываемо!» Вдобавок рука не к горлу тянулась. К гуселькам. Шпенёчки повынуть. «Косохлёст! Ну, погоди мне…»

    Он дал воровской лапке глубже заползти в полсть.

    Молча и разом вскинулся с лёжки. Большой, безголовый от утянутого внутрь куколя.

    Ладонь, привыкшая усмирять черёмуховые плашки, смяла запястье, неожиданно тонкое. Светел сгрёб вёрткое, гибкое, определённо девичье тело. Вдавил в податливый снег…

    По ушам хлестнул крик, жалобный, невозможно пронзительный:

    — Братья!.. Насилком насилуют!..

    Могла бы дурным матом зря не вопить. Светел уже бросил её, откатился, торопливо простая из куколя голову. Со всех сторон заполошно вскакивали тени. Самая ближняя с силой рванула за кожух, вздёрнула на колени…

    Белые искры из глаз!..

    Вот он, конец пути. Лютый срам, одинокое возвращение домой.

    «Нет уж, — успел решить Светел. — Домой не вернусь. Без вас дальше пойду…»

    Руки и ноги что-то содеяли мимо всякого разума. Светел только понял, что уже стоит, а Косохлёст валится через сани, отброшенный неведомой силой.

    Коснувшись лопатками земли, заменок взлетел, как танцор, заложивший немыслимое коленце.

    Пока длился взлёт, Светел умудрился пережить и перечувствовать — на три дня хватит.

    Успел сплотить кулаки: довольно голову клонить, не спущу! Убивай, сумеешь небось, да сам рядом ляжешь! Зубами грызть буду!..

    Успел ощутить на плече Скварины синяки, услыхать больной голос Равдуши. Мятежная решимость опала пеной. «Я сюда не честь брать пришёл. Не буду драться с тобой…»

    Снова белые звёзды! В скулу, в ухо, под дых!..

    Земля накренилась. Светел ударился коленом о снег, зарычал, выправился, встал. Подметил злое разочарование на лице Косохлёста. Кулак снова летел, брошенный всем весом. Светел подставил плечо. По телу разбежалась волна, он качнулся, переступил, не упал. Исполнился ярой уверенности, понял: с третьего налёта заставит Косохлёста промазать…

    Не довелось. Могучие руки схватили за вороты обоих щенков. Расшвыряли в разные стороны.

    Светел мигом взвился, выплюнул снег. «И жаловаться, перстом тыкать — гусельки разладили! — тоже не буду…»

    Дружина, поднятая криками и вознёй, вся была на ногах и вся смотрела на отрока.

    Серебряное ночное свечение успело сползти к окоёму, потёмки заставляли больше угадывать лица, но Светел слишком хорошо успел узнать этих людей. Не глядя видел, где кто. И с чем подошёл.

    Вот «безлядвый» Гуляй, вечно раздражённый из-за боли в ноге. Все ему виноваты, а пуще всех отрок. Он сразу обнял Нерыжень, не спросив, кто зачинщик. Хитрой девке даже врать не пришлось. Вот смешливая Ильгра, белой горностаюшкой из-за санок. Стяговница, кажется, всех уже раскусила, но помалкивает: чем ещё развлекут?..

    И наконец Сеггар, самым последним, рассерженный, отчего не сумели обойтись без него. У Сеггара на кривом от шрамов лице один глаз открывался лучше другого, темень делала воеводу ещё шире и страшнее, слова падали валунами:

    — Кто спать не велит? Где враги?

    Заменки смутились.

    Отчаяние Светела смыло хмельным восторгом.

    — Меня казни, государь воевода. Мне сон тяжкий привиделся, будто к гуслям кто лез.

    Гуляй крепче обнял Нерыжень. С отцовской печалью поцеловал девичью макушку.

    — Завтра день долгий, — чуть повременив, буркнул Сеггар. — Спать всем. Отроку сторожить.

    Далеко, в Духовой щелье, немолчно ревел ветер.

    Колыбельная брату

    На третье утро буря изготовилась совсем сдуть Отавин зеленец. Купол тумана стал рваться, вместо дождя по двору проносились вихрящиеся белые волны. За чёрной девкой, бегавшей то в собачник, то в поварню, то в дальние клети, оставались маленькие босые следы.

    Вот в такое утро, когда Отава с семейством совсем не ждали гостей, заполошно разлаялись дворовые шавки.

    Пурга катила налётами. Серая завеса тумана падала и снова смыкалась. Уверившись, что пятнышки на краю леса впрямь движутся, Отавины домочадцы позвали хозяина:

    — Глянь, батюшка.

    Миновал снежный приступ, летящие клочья явили старое поле и двоих лыжников, ходко дыбавших к зеленцу.

    Передний шёл налегке, тропил. Второй вёз лёгкие саночки.

    — Узнаёшь ли? — морщась от колючей куржи, спросил Отава сына Щавея.

    — Не обессудь, отик… не узнаю́.

    Через тын видно было непривычно далеко. Ветер сдувал русые кудри Щавея, открывал над глазом свежий синяк. Десница хозяйского сына была замотана тряпкой, но тетиву держала уверенно. Метнёт стрелу, уж не опрометнётся.

    — Маяки, что ли? — предположил Отава.

    — Ну не скоморохи же.

    — И на лихих не похожи. Те по двое не приходят.

    Взбуду в зеленце бить не стали, но крепкие работники помалу собирались к воротам. Кто с топором, кто с рогатиной. Не то чтобы пришлые выглядели прямыми обидчиками. А вот поверенными людьми того же Телепени… «Выноси злато-серебро, копчёных шокуров, яйца утиные! Волей отдашь — охотой возьмём, волей не отдашь — неволей возьмём!» Зря ли саночки приготовлены: богатый откуп везти…

    Незваные гости остановились вежливо, на последнем снегу. Скинули куколи, сдвинули меховые личины. Передовой нагнулся отвязать лыжи. Тот, что волок чунки, круглолицый, кормлёный, вышел к тыну. Набрал воздуху.

    — Здорово в избу, насельники! Верно ли соседи ваши указывают, будто здесь Отава живёт, сын Травин?

    Ответил Щавей:

    — А что за дело вам, люди дорожные, до батюшки моего?

    — Нам…

    Пришлый замялся. Его товарищ выпрямился с лапками в руках:

    — Нам-то дела вовсе нету, а вот отцу нашему, великому котляру, дельце малое есть.

    Мораничи!

    — Ух ты, — осе́л голосом Щавей.

    Работники начали тихо переговариваться. Глядели на большака. Отава сам с радостью оглянулся бы на кого-то, властного судить и решать, но было не на кого. Стало жарко, захотелось снять шапку, вытереть лицо. Он так и сделал.

    — Что встали, лодыри! Отворяй добрым гостям.

    Запели скрипучие вереи, торопливо разъехались створки ворот. Для этих захожней не калиточку открывать стать…

    Тайные воины вступили во двор.

    Дворнягам вовсю отзывались в собачнике ездовые упряжки.

    Мигом выбежала чёрная девка, сбоку подскочила к гостям. Чистым веничком обмела кожухи, жёсткие от мороза и снега. Сбила с валенок корки, наросшие перед путцами лыж, бросилась чистить саночки. Рубашонка — одни заплаты, ноги грязные.

    — Дёшевы нынче рабы, — ровным голосом подметил долговязый моранич. — Беречь незачем.

    У него были волосы цвета чёрного свинца, глаза светлые, пристальные.

    — О́тсталь кощейская, — махнул рукой Отава. — Недокормыши. — Слегка успокоившись, он рад был поговорить о понятном. — Жрут, как не в себя, работы чуть, и всё помереть норовят. Сущий убыток, а на ком доправлять? Вы, милостивцы, порно подгадали прийти. Старуха моя уж на стол, поди, собирает. А может, в мыльню с дороги?

    Он обращался к длинному, чуя в нём ватажка.

    — Нам, хозяин ласковый, не до мыльни… — начал было моранич. Спохватился, кивнул товарищу.

    — Орудье наше спешное, не велит мешкать, мыльней да столом-скатертью тешиться, — подхватил круглолицый. — И рады бы вежество соблюсти, да наказано сразу дело пытать.

    Лыкаш уже столько раз повторял вопросные речи, что казалось — до старости будет твердить по зеленцам всё те же слова. А Ворон — безжалостно гнать вперёд и вперёд, гнушаясь передышкой в тепле.

    — Отцу вашему перечить не рука, — честно поклонился Отава. — Что же за дело у великого котляра до нашей глуши?

    Из дому выглянула невестка. Закричала на весь двор:

    — Цыпля́, безделяйка! Цыпля!..

    Маленькая чернавка кинулась из собачника.

    — В сенцах ждать должна! Не дозваться! А ну, живо масло неси!

    Девчонка шастнула в дальнюю клеть, со всех ног вернулась с горшочком. Получила затрещину. Упрямо скрылась в собачнике.

    Лыкаш излагал причину орудья:

    — Стало нам знаемо: славному Эдаргу, Огнём Венчанному, ради его восшествия на шегардайский столец некий человек поклонился двумя красными пирожными блюдами. Ещё знаемо: одно из тех блюд, щедростью доброго царевича, подарено было в Чёрную Пятерь…

    Отава явственно приуныл. Всё знают мораничи, не отопрёшься. Лыкаш продолжал:

    — Знаемо также: в Беду, попущением Справедливой, оное блюдо было украдено и носимо с торга на торг. Ныне, по орудью, возложенному во имя Владычицы, мы следим его путь, ибо в Шегардае поднимают дворец, и долг всякого доброго подданного — обиходу царскому порадеть.

    Лыкаш был готов без запинки перечесть пройденные зеленцы, доказывая Отаве: они с Вороном забрели сюда не наобум. Готов был и к тому, чтобы перечень украсился ещё одним именем, а их с дикомытом вновь приняла бесконечная промороженная стезя. Однако у Отавы с каждым словом как будто кислое копилось во рту. Лыкаш вострепетал надеждой:

    — У тебя ли, хозяин ласковый, с царского стола блюдо? Либо, может, нас с братом дальше направишь?

    Мораничей редко пробуют обмануть. Безумное это дело — тайным воинам врать. Тщетное и опасное. Лучше выдать правду, пока спрашивают добром.

    Из большой избы показалась нарядная девка.

    — Цыпля, где ты есть! Прибью не́слушь!

    Дверь собачника хлопнула.

    — У меня оно, блюдо ваше, — тяжело выговорил Отава. Не сдержался, добавил: — Дочка вот заневестилась. В приданое хотел… — Отавишна стояла на крыльце, издали поглядывала на захожней. — Каб знать, откуда пришло! Воз гусей мороженых отдал…

    В собачнике затеялась свара, донёсся плачущий лай. Что-то беспокоило псов.

    Лыкаш важно отмолвил:

    — Так мы ведь, хозяин ласковый, не задаром берём. Не в том правда Владычицы, чтобы без вины людей обижать. Мы вознаградить тебя присланы, а не убыток чинить. За то, что су́дну узорочную сберёг.

    У него хранилось в тайном кармашке звонкое серебро. Всю первую половину дороги Ворон отучал его чуть что тянуть туда руку.

    Дикомыт подал голос:

    — Коли так, скажи, Травин сын, сука шатущая не забегала к тебе? Грудь бела, рубашка сера…

    — Забегала, милостивец, — вовсе приуныл Отава.

    Ворон бросил снегоступы на саночки.

    — Позволишь одним глазком глянуть?

    А повадка и голос выдавали иное. «Я — моранич. Мне воля!»

    — Гляди, милостивец. Полюбится, хоть совсем забирай. Она там отдельно привязана.

    Ворон кивнул, ушёл. Щавей без него как будто стал выше ростом.

    — Псица тоже, что ли, превеликих кровей? Прямиком со старой псарни дворцовой?..

    Собаки при виде чужака взревели всей стаей. Не полошилась только смурая сука, привязанная у двери. Ещё не обжилась, не привыкла. Орудник посмотрел на неё один раз, вздохнул, забыл. В потёмках вскидывались мохнатые тени, лязгали зубы. Коренники, рулевые, вожаки тянули носы в проход, не могли достать, цапались меж собой. Ворон мимоходом потрепал чьи-то уши. В глубине собачника, у щенячьего кута, раскачивалась, припадала на кучу мха, постанывала ещё одна тень.

    — Поршо́к, — доносилось оттуда. — Братик милый… открой глазки… Поршок…

    Ворон подошёл. Девка-босоножка затравленно обернулась, плеснула руками. Съёжилась. Не захотела бежать. Во мху нескладно вытянулся тощий мальчонка. Из угла рта — тёмный пузырящийся потёк. Бесцветный взгляд сквозь кровлю, сквозь облака. Ворон опустился на колени. Ему-то внятен был поцелуй Мораны, бесповоротно осенивший парнишку.

    — Кто? — спросил он тихо и медленно, как на морозе. — Большак?

    — Батюшка Отава нам отец родной… — заученно пробормотала девчонка. Натянула рукава, пряча локотницы, тёмные от синяков. Вжала голову в плечи.

    — Отец бья не прибьёт, отчим гладя кровь пустит, — проворчал Ворон.

    — Поршок… с палкой набежал, — выдавила она.

    Мальчишка приоткрыл глаза. Для него уже не было страха.

    — Щавей, — внятно проговорил он. — Щавей её…

    Поршок. Даже не подлёток. Птеня́ с палкой на взрослого несытого коршуна. Возложил хищнику синяк на чело. Валялся теперь, обходясь кровью из порванного нутра.

    — Братик, — всхлипнула девочка.

    — Не больно, — сказал Поршок.

    Ворон провёл ладонью по спутанным волосам, по щеке, задержал руку. Боль — примета живого. Материнский поцелуй её отгоняет. Мальчик хотел ещё что-то сказать, не успел, дыхания не хватило. Кровь в углу рта начала успокаиваться.

    — Матерь Правосудная, всем сиротам заступница… — не спеша отнимать ладонь, прошептал Ворон. — Утешь, обогрей, великим сердцем прими…

    Неприкаянная сука возле двери подняла морду, завыла.

    Девочка молча следила, как пришлый моранич покрывает лицо брата краем рогожи. Ворон встал с колен, поднял Цыплю, взял за плечо:

    — Пойдём.

    Она беспамятно прошла с ним два шага, на третьем вывернулась. Метнулась назад, откинула ряднину, стала гладить, целовать лицо брата, поправлять рогожные кули, наброшенные для тепла.

    — Поршок… Поршок…

    Ворон присел рядом на корточки:

    — Его встречает Царица. Кутает пуховыми ризами, чтобы не мёрз больше. Пойдём.

    Снова взял её за плечо, поднял. Девчонка отчаянно рванулась из-под руки, не вышло. Попробовала укусить…

    Хозяйский сын с работником уже вынесли блюдо из клети. Огромное, цветущее алыми праздничными цветами. Лыкаш сверил клеймо, придирчиво осмотрел посудину, нашёл целой на удивление. Ни иверин, ни трещин. Вот что значит старое андархское дело! Даже краски — будто вчера запечатлённые печным обжигом. Кто-то заботливый сплёл для тяжёлой и хрупкой посудины плоскую корзину, подстелил мякоть…

    Наконец Лыкаш с хозяином ударили по рукам. Молодой орудник вынул кошель, передал Отаве:

    — Вот, хозяин ласковый, от учителя тебе щедрая плата.

    Отава было взялся отнекиваться. Довольно, мол, чести праведному Эрелису послужить. Потом всё же взял серебро.

    — Теперь-то прикажешь мы́ленку греть, государь вольный моранич? А там честны́м ладком да за стол, да и переночуете?

    Лыкашу хотелось и в мыльню, и за стол, и переночевать. Он мялся. Ждал Ворона. Блюдо привязывали на санки, когда наконец из собачника явил себя дикомыт. Девчонка таращила глаза, семенила, подпрыгивала, пыталась царапать железные пальцы, поддёрнувшие за ворот. Ворон казался невозмутимым, однако Лыкаш поглядел на его выставленную челюсть — и враз покинул приятные мысли о еде, мыльне, ночлеге. Слишком хорошо знал товарища. Сейчас Ворон что-то учудит, но вот что…

    — По праву сына Владычицы я забираю это дитя.

    Отава наверняка почувствовал себя обобранным, но не оказал недовольства. Девка была вправду грошовая. Не с мораничами из-за неё спорить. Измял в руке шапку:

    — Воля твоя, милостивец.

    Чернавка знай молча дралась, ничего не понимая, лишь чая лютого наказания. А вот Щавей сотворил кромешную глупость:

    — Далековато воинский путь волю простёр…

    Буркнул в ворот себе, только дикомытских ушей ничто не избегнет. Ворон ответил ровным голосом, от которого на Лыкаша совсем напала тоска:

    — Ты, обсевок отецкий, Владычице послужить приходи. Узна́ешь, за какие труды мы великой вольностью взысканы.

    Сам повернулся в сторону крылечка, откуда любопытно поглядывали Отавины невестка и дочь. Подмигнул. Расправил плечи. Погладил усы. Маленькая кощеевна барахталась в его хватке, он на неё и не смотрел.

    Девка с молодицей взвизгнули, ухватились одна за другую. Как быть? Под лавками прятаться? Улыбнуться могучему красавцу, принять устами уста?..

    — Да уж забирай дурищу, милостивец, охотой отдаю, не нужна, — невпопад ляпнул Отава.

    Ворон заулыбался, сделал шаг в сторону крылечка:

    — Ты, добрый хозяин, про которую говоришь?

    Лыкаш смотрел с любопытством. Вот, значит, как он Иршу с Гойчином забирал. Врали всякое, но досужие вруны ещё не то наплетут.

    Щавей налился бурой кровью. Сжал в кулак руку, прокушенную паскудой-чернавкой. Ворон продолжал весело:

    — У одной девки был брат, вступиться не устрашился. У другой брата нету. У молодицы муж есть ли?

    Ещё шаг, наглый, уверенный. Щавей не стерпел, бросился через двор. Моранич едва обернулся. Лёгкая чернавка покинула твердь, перепорхнула в руки Лыкашу. Щавей близко рассмотрел усмешку на горбоносом лице. Успел понять, что погиб.

    В скулу шарахнула булава, утыканная гвоздями. Земля и небо сорвались с мест.

    Дюжие работники качнулись было на выручку. Ударились о взгляд моранича, качнулись назад. Все острастки о Чёрной Пятери были правдой. За плечом Ворона ткалась простоволосая мара в понёве, расшитой белым по белому. Кто сунется, вмиг поймёт, что допрежь вовсе скорби не знал.

    Отава грянулся в ноги оруднику:

    — Не губи, господин… Во всём волюшка тебе… не губи…

    Самый противный голос становится у человека, униженно молящего.

    — Царица Морана велела сирот миловать, — ответил Ворон. — Ты миловал?

    Щавей, схвативший плюху, коими потчевали у столба, обмочившись, полз, корчился, подвывал переярком, свергшимся в ловчую яму. Девка с молодицей не вынесли ужаса, удрали в избу.

    Бывали мгновения, когда юный державец отчаянно завидовал Ворону. Ну вот почему Боги к одним без меры щедры, а к другим… Зависть долго не жила. На поварне хозяйствовать, оно как-то спокойней. Лыкаш вытянул из санок кожух бурого росомашьего меха, один из двух, припасённых на случай плящих морозов. Всунул в него ошалевшую девчонку всю целиком, с босыми пятками: никакой стуже не прокусить. Усадил прямо в блюдо. Небось не тяжелей пирогов, что слуги вдвоём к царскому столу понесут. Она хотела вскочить, бежать, но запуталась. Очнулась, притихла. Отава стоял на коленях, подставлял голову за дерзкого сына.

    — Не губи, батюшка… Не губи…

    Моранская воля страшна, как метель, властная сдуть маленький зеленец. Ни ратью не встанешь, ни во все глаза не посмотришь.

    Ворон сказал:

    — Да не возгорчат шегардайскому государю пироги с этого блюда. Во имя Владычицы, ради чести учителя и воинского пути, никто не станет болтать, будто мы здесь без правды разведались. Как ты поступал с птенцом живым, Владычице ведомо. Как с мёртвым поступишь, Она тоже узрит.

    Обошёл Отаву, молча миновал Отавиного «обсевка». Лыкаш держал наготове две пары беговых лыж. Выйдя на снег, молодые орудники вздели ирты, быстро понеслись прочь. Только теперь коренастый бежал с санками впереди. Жуткий долговязый держал тыл. Девчонка меховым кульком сидела в драгоценной посудине. Санки кренились на ухабах неторника, девка длинными рукавами хватала края кузова. Оглядывалась на зеленец, где покинул сломанное тело её брат, ушедший к Владычице. Толстый куколь съезжал на лицо, мешал смотреть.

    Певчая метель накатывала волнами. Туман на границе тепла затягивался и рвался, то являя, то пряча старое поле. С каждым налётом снега три пятнышка убегали всё дальше. Наконец пропали в лесу.

    Девка с молодицей, обнявшись, ревели в бабьем куту. Открылась дверь — завизжали на два голоса.

    — Дуры! — выместил пережитую напужку Отава. — С вас бы не убыло, а я теперь дрова изводи!

    В перепутном кружале

    Под кровом было тепло и блаженно. Густо пахло сохнущими валенками, дымом, натруженным телом, добротной едой, псиной, пивом. Открытое горнило печи рдело жарым золотом, гул и треск пламени под круглым сводом вливались в голоса жизни, звучавшие в харчевном покое.

    Перепутные кружала зовутся так оттого, что ставят их на скрещении торных путей. Никто не хочет жить у дороги. По ней что угодно может явиться, добрым людям ненадобное. Кружало не дом. Кружалу на перекрёстке самое место.

    Молодые захожни доставили с собой добрый беремок хвороста для печи. Дрова положили оттаивать и сушиться, молодцам же за пособление досталось местечко на скамье, в самом низу длинного стола.

    — Гостей жду почтенных, — предупредил хозяин кружала. — Сегодня с утра чаял. Если вдруг припожалуют — им стол. Да без обид мне чтобы!

    У него было подходящее имя: Путила. Ворон поставил снятый с саночек меховой свёрток. Раскрыл, вытряхнул худенькую девочку. Добротно приодетую, отмытую от грязи и вшей, но всё равно пугливую, как дикая птаха. Она сразу юркнула за Ворона. Спряталась.

    — Какие обиды, батюшка, — отрёкся Лыкаш. — Не хочу выпытывать тайного, но что за великие гости?

    Путила приосанился. На то затевал разговор, чтоб похвастать.

    — Вождей с дружинами жду. Потыку Коготка — слыхали небось? А за ним сам Сеггар Неуступ Царскую дружину ведёт.

    — Ух ты! Сам Сеггар!

    Распоследнее место за столом не давало видеть печного устья, сюда и столешник даже не дотянулся, но тепло не веяло мимо. Могучее, одуряющее после несчётных вёрст по мёрзлым бедовникам. Ворон и Лыкаш живо сбросили кожухи, растянули на деревянных гвоздях.

    — У Неуступа, я слышал, раньше гусляр знатный ходил… — начал Ворон. Лыкаш встревоженно покосился, но Путила махнул рукой:

    — Э, парень! Если Крыла слушать прибежал, вороти лыжи. Крыло твой когда ещё к Ялмаку перекинулся. А теперь, говорят, и у Ялмака его нету. Может, за море уплыл, может, на Коновой Вен подался. Ветром носит их, гусляров.

    Он кого только в своём кружале не угощал. Умел честь честью принять и заезжего скомороха, и строгого воздержника, отрицающего забавы.

    — Это ж сколько молодцев, один другого прожорливей, — опасливо перевёл беседу Лыкаш. — Чего не съедят, то прочь унесут! Добро ещё, коль заплатят!

    Харчевник пожал плечами:

    — Не заплатят, вдругорядь возместят. Зато в нашу круговеньку даже Телепеня больше не сунется.

    — Это который Телепеня? Кудашонок, что ли?

    — Про иного не слыхивали. Вас, люди странные, самих каково звать-величать?

    Пускаясь в дорогу, разумный человек оставляет каждодневное имя там, отколе пришёл, но надо же как-то о себе объявлять.

    — Меня Круком хвали.

    — А меня — Звигуром.

    Про девчонку хозяин спрашивать не стал.

    Греться у печи — опасное искушение. Разнежившись, трудно снова гнать себя на мороз. Тело быстро отдаётся внешнему греву, потом холод за порогом кусает втрое против былого. Лыкаш и Ворон скинули даже верхние шерстяные рубашки, млели в одних тельницах. Утолив первый голод, Ворон уже не спеша смаковал редьку с капустой. Цыпля успела смориться от сытости и обилия новизны. Пироги с борканом она прежде видела лишь на свадьбе молодого хозяина, какое там пробовать. Облакомилась, уснула, поникнув Ворону на колено. Мешковатые стёганые штанишки, телогрейка из собачьего пуха. Валеночки на вырост, купленные в одинокой деревне, куда разрешил зайти дикомыт.

    Лыкаш с упоением наблюдал, как Путила готовил для щедрого гостя особое блюдо, составлявшее славу кружала. На толстой доске вынес плошку с сырыми кусочками мяса и овощей. Накрыл глубокой глиняной крышкой, раскалённой в печи.

    — Все девки — козы блудливые! — ревел хмельной голос в левом углу.

    Мудрый Путила ставил бражку вкусную и некрепкую. Однако и простоквашей можно упиться, выхлебав бочку.

    Лыкаш разглядывал в надтреснутой миске последние оладьи из ситника. И что дёрнуло на троих брать? Упрямый дикомыт не притронулся, а девка — цыплёнок. Здесь оладушки доесть, сыскав в брюхе местечко? В путь припасти?..

    — Не пойму тебя, — сказал он товарищу. — Из дому бежали, гнал, как от пожара спасаясь. Домой бежим, заячьи петли взялся метать…

    Ворон изронил неохотно:

    — Орудья довершать надо.

    Лыкаш безнадёжно уставился на сизые струйки дыма, завивавшиеся в стропилах. Трапеза начала уже одаривать добрыми мыслями о скалках и черпаках в знакомой поварне, но с Вороном такое разве возможно? Переспорить дикомыта способен только учитель. А напрямую неволить и Ветер бы, наверно, не стал.

    — Ты след-от когда видел? Полгода назад?

    — С месяцем.

    — И будто узнал?

    Ворон покосился. Лыкаш давно знал этот взгляд.

    — Ты пряностей воньких через год не признал бы?

    — То ж пряности! — возмутился Воробыш.

    — А то след лыжный.

    Время тянулось. Хозяин вёл через сенцы уже новых захожней.

    — Верещит, аж с ёлок снег сыплется, сама радёшенька… — никак не смирялся в углу бесчинный гуляка. — Чужой жёнке — башмачки, своей — ошмётки!..

    Путила чистой тряпицей поднял приостывшую крышку. По кружалу ринулся чудесный лакомый дух. Ворон сжевал последнее волоконце капусты. Лыкаш щипок за щипком убрал верхнюю оладью, примерился ко второй.

    — Слышь… а вдруг этот твой… лапки продал за недостатком?

    Ворон непритворно удивился:

    — А то я ступень его перепутаю? Может, он косолапость избыл? Правой загребать перестал?

    — А самого…

    — И рожу я его видел, когда по лесу пугал. Уймись, Воробыш.

    Длинные пальцы Ворона обводили, гладили узор на доске. Древодел, сплотивший столешницу, знал толк. Выбрал плахи, где ложная заболонь светлыми полосами перемежала ядро. Сдвоенные начатки сучков, лучики от сердцевины, слагавшиеся в древние письмена… Ещё чуть, и прочтёшь. Постигнешь заклинания травяных кружев, репейных колючек, птичьих следов…

    — А вот присушка необоримая, — нёсся хмельной рык. — И душу в белом теле… И юность, и ярость… И чёрную печень, и горячую кровь…

    Ворон стряхнул насевшую дрёму. Вытащил маленькие снегоступы, затеянные для Цыпли. Одна лапка была готова совсем, на второй ремни ждали плетения.

    — Шумно у тебя нынче, добрый Путила.

    — Это разве шум? Всего-то меньшой Гузыня бражничает. Хвойка.

    — Вот когда их четверо гуляет, тогда лавки трещат.

    — Богато живут, знать?

    — Какое! В долг пьют. Что переломают, сами по две седмицы чинят потом.

    Лыкаш вдруг откинулся навзничь, мало не слетев со скамьи. С исподу наметилось движение, его тронули за ногу. Цыпля вспрянула от толчка, молча ухватилась за Ворона. Другая бы в крик, но кощеевну жизнь давно отучила. Ворон заглянул вниз.

    Навстречу шибануло смрадом, коему никак не место в храме харчевном. Из-под стола на карачках выползло чудище. Сошло бы за крупного облезлого пса, но вместо шерстяных колтунов обвисали лохмотья бывшей одежды.

    — Это что?.. — вырвалось у молодого державца.

    — Раб Путилушкин, — ответили из-за ближнего стола.

    — Под игом дёшево взял. Думал, помощника покупает, а оно вон как.

    — От доброты людской кормится, подаянием.

    — На что ж убогого привёл?

    — Да он тогда как мы с тобой был. Тощой только.

    — Худоба не беда. Были б кости, мясо пищами нарастёт.

    — Огни в небе горят, — прошамкала несчастная ка́лечь. Об пол стукнула деревянная плошка, культяпая рука ткнула в потолок. Все неволей посмотрели туда же, но увидели только две ложки, засевшие в трещинах черенками. — Огни горят… Острахиль-птица голосом кличет!..

    Космы распадались надо лбом патлами. Ни носа, ни ушей, щёки в язвах. Лыкаш неволей понизил голос:

    — Кто его так?..

    — А сам, дурным делом. Послал хозяин за чёрной солью в Пролётище. Дорогу растолковал. А дурень услыхал от кого-то, будто Ура́зищами короче. Придумал кинуться напрямки. Кощей, южанин, что с него взять!

    Ворон поднял голову от работы:

    — А в Уразищах что?

    — Ты, парень, знать, вовсе издалека. Сам не сунься смотри.

    — Сделай милость, поведай нашему неразумию. Там что, волки-самоглоты стаями бродят или мороз трещит небывалый? Снег текучий с холмов сойти норовит?

    — Огни горят… Острахиль-птица голосом кличет…

    Едоки неловко переглянулись. Ответили честно:

    — О тамошних погибелях, паренёк, нам толком неведомо. Мы туда не ходили, а кто ходил, не расскажет. Этот вот как-то выскочил, да лучше бы совсем не выскакивал.

    Жестокой истине никто не стал возражать. Лыкаш пальцами разорвал половинку оладушка, бросил в плошку рабу. Тот жадно приник, зачавкал по-собачьи. А как ему ещё, если руки беспалые.

    — Два яичка в моху, палка наверху, — похабничал пьяный Гузыня. — Что таково́? А глаза в ресницах и нос!

    Гости досадливо морщились, но щунять не спешили. Детинушка был саженного росту, кулаки жернова. Осердится, в подпол сквозь половицы уронит.

    — Девки в мыльне распалились, — орал Хвойка непотребную песню, — выбегали на мороз!..

    Лыкаш спросил вполголоса:

    — А если Путила… твоего… в то дальнее Пролётище послал? Седмицу велишь скамью здесь просиживать?

    — Не велю.

    — Так он…

    — Он следопыт. Его чаемых гостей послали встречать. С утра жданных.

    Лыкаш посмотрел на Цыплю, снова задремавшую на колене у Ворона. Ощутил некоторую ревность.

    — Хорошавочкой поднимется, — сказал он спутнику. — Ленту в косу вплетёт, тогда, может, мне голову на плечико склонит.

    Дикомыт усмехнулся:

    — Не к тебе в поварню веду.

    — А куда?..

    Вопрошание повисло. Ворон забыл про товарища, прислушиваясь к разговору в сенях. Лыкаш тоже навострил уши. Путила кого-то громко бранил, в сердцах обзывал слепым, глухим и никчёмным. Виновный немовато оправдывался. Потом дверь отворилась. Чуть косолапя, вошёл неудачливый следопыт. Внёс кожух, пегий от инея. Против былого Порейка выглядел потасканным. Отвыкшим от сытости и веселья.

    Недовольный Путила кивнул ему на Гузыню, выместил недовольство:

    — Сходи уйми.

    Ворон улыбнулся.

    У Лыкаша враз пропала из живота приятная тяжесть. Дикомыт собирался довершить орудье. Вот сейчас. Вот прямо сейчас…

    — Кожухи готовь, — негромко приказал он Лыкашу. — Пойдём скоро.

    Беловолосый Хвойка занимал весь угол. С прочими братьями, верно, заполонил бы кружало.

    — Я к милёночке ходил по лесной тропиночке, — выводил он мимо всякого ладу.

    — Мир по дороге, друг мой, — подступил к нему несчастный Порейка.

    Веселье Гузыни, по обычаю пьяных, легко обратилось злостью. Он шатко полез из-за стола:

    — Тебе, приболтень, кто позволил песню ломать?

    Порейка потянулся было… Рука, ловко протыкавшая копьём снег, людей, оботуров, не улежалась на могутном плече. Порейка спиной вперёд отлетел прямо к скамье, откуда вылезали орудники. Кровь из носу брызгала на рубаху. Лыкаш подхватил Цыплю, Ворон поймал падающего работника. Удержал, чтоб тот голову о столешницу не расшиб. Поставил на ноги:

    — Журиться оставь. Бе́ды не замучили, а победу́шки минуются.

    Хлопнул жалеючи по спине. Пошёл с Лыкашом вон из кружала...

    Источник - knizhnik.org .

    Комментарии:
    Информация!
    Посетители, находящиеся в группе Гости, не могут оставлять комментарии к данной публикации.
    Наверх Вниз